– Мы проверим, – наконец решил сереброзвенник и велел: – Принесите больше света!
Пара громил Рофи отправилась выполнять приказ, а глава Наблюдательного дома Руаннаса наклонился к землевладельцу, уже совсем скукожившемуся, и пообещал:
– Если это правда, конец и старому порядку, и тебе.
Я не стал дожидаться вскрытия древесного ствола. И потому, что не сомневался в правоте Эби, и потому, что не хотел видеть, как по лицу обреченного на смерть человека проносятся те же чувства, которые мне довелось наблюдать, казалось бы, совсем недавно, а если задуматься, то совсем в другой жизни.
А задуматься и правда хотелось. Например, над тем, что законы Дарствия щедро дозволяют Цепям вершить человеческие судьбы, но при этом насильственную смерть, учиненную без приказа и подобающего основания, карают жестоко и неумолимо. Можно не моргнув глазом вырезать целую семью и прочих домочадцев купца, преступившего правила, зато зарвавшегося рабовладельца заставят заплатить за гибель раба собственной жизнью. В полном соответствии со всеми буквами закона. И если плохо одно, то почему тогда, несомненно, хорошо другое, если они налиты из одной и той же бочки?
У дверей спальни, наверное, должны были дежурить слуги, на случай какого-нибудь каприза хозяина, но, похоже, разбежались, когда начался шум. Ключ торчал в замке, и при должной сноровке пленник легко мог бы освободиться, но я удивлялся бездеятельности ровно до того мгновения, как увидел, на что этот самый пленник был похож.
Обычно говорят: живого места нет. Синяков было немного, царапин еще меньше, но припухлости на коже ясно говорили, что повреждений больше, чем кажется. Намного больше. Били умело, чтобы ни у одного случайного наблюдателя не возникло подозрений в причиненном насилии. И били так, что девушка, бессильно лежащая поперек широкой кровати, вряд ли была сейчас способна на что-то вроде побега. Даже собрав волю в кулак.
Я решил было, что в девичьем теле сейчас не обретается никакого сознания, но губы Лус, наполовину разбитые, наполовину искусанные, все-таки шевельнулись, сообщая мне, наверное, самую страшную тайну демона по имени Конран:
– Никогда не хотел быть женщиной. И теперь понимаю почему.
Где-то здесь…
Переливы шелка завораживали. Казалось, диковинная морская раковина раскрыла свои створки и расплескала перламутр по тончайшим нитям, переплетенным между собой не руками прилежных мастериц, не человеческой волей, а кем-то парящим высоко в небесах. Так высоко, что взглядом его лик не ухватить точно так же, как пальцами не удержать ткань, стекающую по коже быстрее воды.
– У вас отменный вкус, эрте.
Грезы, потревоженные голосом хозяина лавки, недовольно отодвинулись в сторону, освобождая сознание из сладостного плена. Тиррис вздохнула, выпрямилась и спрятала ладони, только что познавшие истинное наслаждение, в длинных рукавах.
После нежнейшего шелка полотно мантии, как уверяли поставщики кумирни, самое дорогое и лучшее на сотню миль окрест, показалось прибоженной чуть ли не циновкой, годной лишь на то, чтобы лежать под ногами. Казалось бы, давно уже пора было привыкнуть и смиренно похоронить все старые мечты и воспоминания, но не помогали ни изнуряющие молитвы, ни многодневное уединение, стоило хоть мимолетно скользнуть взглядом по пышному кружеву или искусной вышивке, вьющейся над подолом. А уж если дотронуться…
– Должно быть, ваши родители понимали толк в подобных вещах.
И их родители, и деды, и прадеды, мысленно добавила Тиррис.
Двадцать лет назад у девочки, первый крик который взлетел к высоким сводам хозяйской спальни замка Лаон, было все, что только можно пожелать: наследница блистательной семьи ни в чем не знала отказа. И даже жених – самый достойный и влиятельный в округе – ждал ее совершеннолетия уже тогда, когда невеста еще гукала в колыбели. Будущее казалось сияющим, как серебряные подносы, старательно начищенные прислугой, и возвышенным, как балкон главной башни, позволяющий рассмотреть почти все владения древнего рода, знатного чуть ли не как сам Дарохранитель. И возвышение состоялось, однако вовсе не так, как грезилось юной девице.
Поначалу она искренне принимала свою избранность, как дар божий. Как еще одно свидетельство исключительной судьбы. И даже наслаждалась переменами, происходящими в ее теле. До тех пор, пока Совет прибоженных не затребовал к себе дитя, отмеченное знаком служения небесам.
Правила содержания при кумирне были строги, но Тиррис, получившая новое безличное имя наравне еще с десятком заплаканных и испуганных подростков, не боялась трудностей. Она исправно выполняла все, что требовали наставники, пестуя свою веру, и до того вполне искреннюю, а теперь и вовсе отчаянную. Взрослела, сознательно отказываясь от всего, свойственного своим обычным сверстникам, и осуждающе смотрела на прибоженных, спешащих пережить все земные страсти еще до посвящения. Хранила душу и тело от греха, чтобы потом не раз пожалеть о собственной набожности…
Впрочем, в те дни все жертвы казались необходимыми. Дорогими, но стоящими того. Тиррис верила, что, когда ее возведут в сан и она явится перед миром во всем блеске новообретенного величия, забудутся слезы, голодные ночи, ледяной холод каменных плит и боль, пронизывающая коленопреклоненное тело. Что-то и в самом деле забылось, что-то вошло в привычку. Не случилось только главного: торжества.
Ее отправили в кумирню на другой край света. По крайней мере, Тиррис так показалось. Месяцы унылой дороги в скрипящей коляске вместе с попутчиками, меняющимися каждые несколько дней. Ночлеги в гостевых домах, лишь немногим более уютных, чем с такой радостью покинутая келья. Единственное, что можно было назвать величественным в этом долгом путешествии, так это одиночество. В первое время прибоженная и сама не слишком желала с кем-то разговаривать, а потом, когда устала от молчания, выяснилось, что люди видят в ней не собеседника, а отдушину, в которую можно выговориться, или грудь, на которой можно всплакнуть. И конечно, всепрощающую душу, неустанно внимающую каждому слову твоей молитвы.